«Пиратский корабль» взмывал вверх и падал, вычерчивая в небе огромную, невероятную параболу, по той же траектории летели вопли его пассажиров. Одна мысль о нем, не говоря об осязаемой реальности перед глазами, отзывалась у Мартина в груди чистым ужасом, потому он швырнул остатки Kartoffelpuffer в урну, купил билет и поднялся на борт.
Из гражданской Krankenhaus его забирал отец. В больницу Мартина отвезли после того, как нашли на полу «Пиратского корабля» ослабевшим и почти без сознания. Это не был какой-то невроз, и о трусости речь не шла, просто оказалось, что у него повышенная чувствительность к перегрузке. Врач рассмеялся и сказал на безупречном английском: «Мой тебе совет, не записывайся в летчики-истребители».
Отец прошел мимо больничной койки, не узнав его. Мартин ему помахал, но руки сына, слабо трепыхающейся над одеялом, тот не видел в упор. В конце концов кто-то из медсестер указал ему на нужную койку. Отец был в форме и смотрелся в больничной палате неуместно. Он навис над Мартином и произнес: «Педрила долбаный. Возьми себя в руки».
— Некоторые вещи не имеют никакого отношения к слабости характера. С чем-то человек не способен справиться просто в силу своей конституции, — закончил Мартин. — Но это было в другой стране, в другой жизни.
— Очень хорошо, — сказала Дороти.
— Пресновато, — заявил хмурый тип.
— Вся моя жизнь пока что была пресновата, — сказал Мартин.
На последнее в семестре занятие Дороти принесла несколько бутылок вина, крекер «Ритц» и кусок красного чеддера. Бумажные стаканчики и тарелки они позаимствовали на клубной кухне. Дороти подняла стакан и изрекла: «Ну что, мы выжили», — странный тост. «Будем надеяться, — продолжала она, — что весной мы все встретимся снова». То ли дело было в неотвратимо грядущем Рождестве, то ли в развешенных по клубу шариках и гирляндах из фольги, а может, и впрямь в непривычной мысли о выживании, но их накрыло волной особенно праздничного настроения. Даже хмурый тип и суицидальная девица поддались общему веселью. Из рюкзаков и сумок появились еще бутылки вина — ученики не знали, будет ли вечеринка, но подготовились.
На следующее утро Мартин проснулся в Кендале, в постели Дороти, — эта неожиданность явилась результатом взаимодействия всех факторов, но главным образом дело было в вине.
Дороти была бледная, под глазами мешки. Она натянула на себя одеяло со словами: «Не смотри на меня, я похожа на пугало». Выглядела она действительно неважно, но Мартин никогда бы ей этого не сказал. Ему захотелось спросить, сколько ей лет, но он подумал, что это прозвучит еще хуже.
Потом, за дорогим ужином в отеле с видом на озеро Уиндермир — Мартин был уверен, что они оба это заслужили, пережив больше, чем просто литературный курс, — она подняла бокал отличного кремнистого шабли:
— Знаешь, Мартин, ты — единственный из всего класса, кому удается так составлять слова, чтобы блевать не тянуло, прости за безличный глагол. Тебе нужно стать писателем.
Мартин ждал, что водитель «хонды» поднимется и начнет рыскать в толпе в поисках обидчика, метнувшего снаряд. Он попытался раствориться в очереди, притвориться, что не существует. Закрыл глаза. Он делал так в школе, когда его задирали, цепляясь за древнюю, отчаянную магию: они не тронут тебя, если ты их не видишь. Он представил, как водитель «хонды» направляется в его сторону с высоко поднятой бейсбольной битой, готовой выписать смертоносную дугу.
К своему изумлению, открыв глаза, он увидел, что водитель «хонды» садится в машину. Когда тот покатил прочь, несколько человек в толпе медленно захлопали. Мартин не был уверен, выражали они порицание водителю «хонды» или разочарование тем, что он не довел дело до конца. Публика, в общем, попалась придирчивая.
Мартин опустился на колени и спросил у водителя «пежо»: «Вы как, в порядке?» — но тут его вежливо, но твердо оттерли в сторону две женщины в полицейской форме, взявшие происшествие под контроль.
Глория не видела, что там случилось. К тому времени как слух пересчитал все позвонки очереди, его словно пропустили через «испорченный телефон»: «Кого-то убили». «Небось кто-то попытался пролезть без очереди», — уверенным тоном заявила она стоявшей рядом трещотке Пэм. Глория проявляла в очередях стоическое спокойствие, и ее раздражали те, кто вертелся и жаловался, как будто эта нетерпеливость в какой-то мере отражала их личные качества. Очереди — как жизнь, прикусываешь язык и тянешь лямку. Какая жалость, что она родилась слишком поздно и не застала Вторую мировую, — она обладала именно той несгибаемостью духа, которая позволяла выстоять в военное время. В современном мире, по мнению Глории, стоицизм как добродетель сильно потерял в цене.
Она вполне понимала, почему кому-то могло захотеться убить наглеца. Дай ей волю, она бы, недолго думая, казнила уже целую толпу народа — например, тех, кто мусорит на улице; люди точно бы подумали дважды, прежде чем бросать фантик себе под ноги, если бы за это вздергивали на ближайшем фонарном столбе. Когда-то Глория была противницей смертной казни, в годы так быстро пролетевшей учебы в университете она даже ходила на демонстрацию против казней в какой-то далекой стране, которую не смогла бы найти на карте, — но теперь ее чувства приобрели совсем другое направление.
Глория любила правила, правила — это хорошо. Ей нравились правила, гласившие, что нельзя превышать скорость и парковаться на двойных желтых линиях, правила, запрещавшие бросать мусор и разрисовывать здания. Ей опротивело слушать, как люди жалуются на камеры контроля скорости и инспекторов дорожного движения, — можно подумать, правила не одинаковы для всех. Когда она была моложе, она мечтала о сексе и любви, о том, чтобы разводить кур или пчел, быть выше ростом, бегать по полям с черно-белой бордер-колли. Теперь она грезила о том, как станет привратницей, будет держать в руках судьбоносный список и вычеркивать из него имена умерших, одних впуская, другим давая от ворот поворот. Все те, кто паркуется в автобусных карманах или газует по зебре на красный свет, горько пожалеют об этом, когда Глория уставится на них поверх очков и призовет к ответу.